H.
Г. Полетаев - Есенин за восемь лет
СОДЕРЖАНИЕ
Хорошо
ивняком при дороге
Сторожить
задремавшую Русь.
С.
Есенин 1
Даже
на фоне нашей неповторимой эпохи четко выделялась эта красивая,
блестящая фигура - Сергей Есенин. Где бы он ни появлялся, он обращал
на себя общее внимание, к нему невольно приковывался взгляд, и он
оставался в памяти надолго, если не навсегда. Может быть, сожженный
этой своей красотой и славой - и погиб он.
В
первый раз я встретил Есенина в 1918 году в Пролеткульте на
литературном собеседовании в нарядной гостиной морозовского особняка.
Кого только не перебывало на этих собеседованиях! Рядом с седовласым
поэтом Вячеславом Ивановым - молодой пекарь Федор Киселев, против
угрюмого Александровского - восторженный, жестикулирующий Андрей
Белый, Казин, Орешин, Шершеневич. Все они называли друг друга
"товарищ". Только В. Иванову да Белому делались иногда
исключения: называли их по имени-отчеству. Не помню, кто читал стихи,
когда вошел Есенин. Я ни разу не видел его прежде и сразу был поражен
его видом. Как ни типичны были все другие фигуры, на нем прежде всего
у всякого остановились бы и застыли глаза.
Он
был одет в шелковую белую вышитую длинную русскую рубаху и широкие
штаны. Костюм сельского пастушка с картины восемнадцатого века. Да и
сама наружность его: волосы цвета спелой ржи, как будто кипевшие на
точеной красивой голове, пышные, волнистые; черты лица тонкие, почти
девичьи; голубые глаза, блестевшие необычной улыбкой. Думалось - как
мог появиться здесь такой человек в годы пулеметной трескотни,
гудящих аэропланов, голодного пайка? Я решил, что, наверное, это
артист, пришел читать чьи-нибудь стихи, но, нечаянно услышав фамилию
Есенин, я подумал: "А как он все-таки похож на свои стихи!"
Но и первое мое предположение, как я потом убедился, было верно: в
этом большом, глубоко волнующем поэте, на редкость искреннем,-- были
черты театральности.
В
этот же вечер Есенин прочел нам несколько своих стихотворений, из
которых мне запомнились "Зеленая прическа" и "Вот оно,
глупое счастье". Читал он необычайно хорошо. В Москве он читал
лучше всех. Недаром молодые поэты читали по-есенински:
Вот
оно, глупое счастье
С
белыми окнами в сад!
По
пруду лебедем красным
Плавает
тихий закат.
Возможно
ли было в четырех строчках нарисовать полнее картину вечера, дать
этой картине движение, настроение. "Березка" его так и
звенела в ушах звоном осеннего прощального ветра. В этом юноше - ему
тогда было двадцать три года - мы сразу увидели большого мастера.
Нечего и описывать наше удивление и восторг. Когда вечером я
возвращался домой с одним старым восторженным коммунистом, он
беспрерывно повторял мне:
--
Подумайте только, какая сила прет из рабочей и крестьянской среды:
Александровский, Казин и, наконец, такая красота - Есенин!
Познакомившись
с Есениным, я узнал, что он живет тут же, в Пролеткульте, с поэтом
Клычковым, в ванной комнате купцов Морозовых, причем один из них спит
на кровати, а другой - в каком-то шкафу на чем-то для спанья совсем
непригодном. Чем они жили, довольно трудно было сказать, - тогда и
все-то неизвестно на какие средства жили, но были веселы и стихи
писали, как никогда.
В
этом же году я был в гостях у одного студийца Пролеткульта, куда был
приглашен и Есенин. Семья, к моему величайшему тогда изумлению,
оказалась буржуазной: богатая обстановка, рояль, дочь с высшим
музыкальным образованием. Есенин к такому обществу и такой
обстановке, казалось, уже давно привык и держался свободно, как
избалованный ребенок. По просьбе хозяев он довольно охотно читал
стихи, те же самые, что и в Пролеткульте, и, странное дело, за чайным
столом их приятнее было слушать. Дочь хозяев очень долго и хорошо
играла нам на рояле, причем Есенин особенно просил играть
Вертинского. На мое удивление, что ему нравится в Вертинском, он
сказал:
--
Вот странно - нравится, да и все!
На
вопрос дочери хозяина, нет ли у него нот на его собственные стихи, он
беззаботно отвечал:
--
Мне подарил N (он назвал одного известного и модного композитора)
ноты, но они где-то запропастились.
Обычно
говорил он мало, отрывистыми фразами, стараясь отвечать более жестами
и улыбкой красивых глаз, в которой больше было любезности и блеска,
чем ласки и внимания. Видно было, что эта обстановка, эти люди были
привычны для него и нимало его не удивляли. Одет он был на этот раз в
костюм, как всегда хороший, что называется - с иголочки. Помню, я
все удивлялся: крестьянский сын, двадцати всего лет,-- и уже он
известный поэт, он небрежно теряет ноты известного композитора,
сочиненные на его стихи, он снисходительно любезно обращается с
барышнями с высшим музыкальным образованием. Мы возвращались из
гостей вместе: я - в свое молчаливое, как могила, Дорогомилово, он - в ванную купцов Морозовых. А кругом была вьюга, на тротуарах
непроходимые горы снега. Было все непонятно и хорошо. Был
восемнадцатый год. Ели мерзлую картошку, но голову не вешали.
Говорили мы с ним о литературе. Я спросил его, чем он сейчас больше
всего интересуется.
--
Изучаю Гоголя. Это что-то изумительное!
Есенин
даже приостановился, а потом неподражаемо прочел несколько
гоголевских фраз из описаний природы. Он, видимо, затруднялся
объяснить красоту того или другого выражения и старался передать ее
мне голосом, интонацией, жестами, всеми средствами своего мастерского
чтения. Вся его театральность куда-то исчезла. Передо мною вырос
человек, до самозабвенья любящий красоту русского слова. <...>
Кафе
поэтов "Домино". В нем были два зала: один для публики,
другой для поэтов. Оба зала в эти года, когда все и везде было
закрыто, а в "Домино" торговля производилась до двух часов
ночи, были всегда переполнены. Здесь можно было разного рода
спекулянтам и лицам неопределенных профессий послушать музыку,
закусить хорошенько с "дамой", подобранной с Тверской
улицы, и т. д. Поэты, как объяснил мне потом один знакомый, были
здесь "так, для блезиру", но они, конечно, этого не думали.
Наивные, они и не подозревали, как за их спиной набивали карманы
содержатели всех этих кафе, да поэтам и деваться было некуда.
Спекулянты и дамы их, шикарно одетые, были жирны, красны, много ели и
пили. Бледные и дурно одетые поэты сидели за пустыми столами и вели
бесконечные споры о том, кто из них гениальнее. Несмотря на жалкий
вид, они сохранили еще прежние привычки и церемонно целовали руки у
своих жалких подруг. Стихи, звуки - они все любили до глупости. Вот
обстановка, в которой в 1919 году царил С. Есенин. Нас, молодых,
выдвигавшихся тогда поэтов из Пролеткульта, пригласили читать стихи в
"Домино". Есенин тогда гремел и сверкал, и мы очень
обрадовались, узнав, что и он в этот вечер будет читать стихи. Он
стоял, окруженный неведомыми миру "гениями" и
"знаменитостями", очаровывая всех своей необычной улыбкой.
Характерная подробность: улыбка его не менялась в зависимости от
того, разговаривал ли он с женщиной или с мужчиной, а это очень редко
бывает. Как ни любезно говорил он со всеми, было заметно, что этот
"крестьянский поэт" смотрел на них как на подножие грядущей
к нему славы. Нервности и неуверенности в нем не было. Он уже был
"имажинистом" и ходил не в оперном костюме крестьянина, а в
"цилиндре и в лакированных башмаках". Я полюбил его
издалека, чтобы не обжечься. В этот вечер он сделал очередной большой
скандал.
Когда
мои товарищи читали, я с беспокойством смотрел на них и на публику.
Они робели, старались читать лучше и оттого читали хуже, чем всегда,
а публика, эта публика в мехах, награбленных с голодающего населения,
лениво побалтывала ложечками в стаканах дрянного кофе с сахарином и
даже переговаривалась между собой, нисколько не стесняясь. Мне
пришлось читать последнему. После меня объявляют Есенина. Он выходит
в меховой куртке, без шапки. Обычно улыбается, но вдруг неожиданно
бледнеет, как-то отодвигается спиной к эстраде и говорит:
--
Вы думаете, что я вышел читать вам стихи? Нет, я вышел затем, чтобы
послать вас к...! Спекулянты и шарлатаны!..
Публика
повскакала с мест. Кричали, стучали, налезали на поэта, звонили по
телефону, вызывали "чеку". Нас задержали часов до трех ночи
для проверки документов. Есенин, все так же улыбаясь, веселый и
взволнованный, притворно возмущался, отчаянно размахивал руками,
стискивая кулаки и наклоняя голову "бычком" (поза
дерущегося деревенского парня), странно, как-то по-ребячески морщил
брови и оттопыривал красные, сочные красивые губы. Он был доволен.
<...>
Когда
этот "скандалист" работал - трудно было себе представить,
но он работал в то время крепко. Тогда были написаны лучшие его вещи:
"Сорокоуст", "Исповедь хулигана", "Я
последний поэт деревни...".
В
публике существует мнение, что поэта сгубили имажинисты. Это неверно.
Я с Казиным, Санниковым или Александровским часто заходил к
имажинистам и сравнительно хорошо их знаю. Правда, это были ловкие и
хлесткие ребята. Они открыли (или за них кто-нибудь открыл) кафе
"Стойло Пегаса", открыли свой книжный магазин "Лавка
имажинистов" и свое издательство. К стихам они относились чисто
с формальной стороны, совершенно игнорируя их содержание. Но повлиять
на Есенина они не могли. <...>
Все
эти два или три года Есенин продолжал работать, часто скандалил, но,
кажется, не пил. Захожу я как-то в "Лавку имажинистов".
Есенин, взволнованный, счастливый, подает мне, уже с заготовленной
надписью, свою только что вышедшую книжку "Исповедь хулигана".
Я тут же залпом прочитываю ее, с удивлением смотрю на этого человека,
шикарно одетого, играющего роль вожака своеобразной "золотой
молодежи" в обнищалой, голодной, холодной Москве и способного
писать такие блестящие, глубокие стихи.
--
Знаешь, Полетаев, уже на немецкий, английский и французский перевод
есть! Скоро пришлют - и с деньгами! - говорит Есенин с
мальчишеской, хвастливой улыбкой.
А
я не могу оторваться от книги. Я уже не здесь, в голодной Москве, я
там - в есенинской деревне, как будто он какой волшебной силой
перенес меня туда.
--
Зачем ты даже в такие стихи вносишь похабщину? - говорю я.
Он
долго нескладно убеждает меня, что это необходимо, что это его стиль
2. Возмущенный, говорю ему, что все "выверты" и все
"скандалы" его - только реклама, - и ничего больше. Он
утверждает, что реклама необходима поэту, как и солидной торговой
фирме, и что скандалить совсем не так уж плохо, что это обращает
внимание дуры-публики.
--
Ты знаешь, как Шекспир в молодости скандалил?
--
А ты что же, непременно желаешь быть Шекспиром?
--
Конечно.
Я
не мог спорить, я сказал, что если Шекспир и стал великим поэтом, то
не благодаря скандалам, а потому, что много работал.
--
А я не работаю?
Есенин
сказал это с какой-то даже обидой и гордостью и стал рассказывать,
над чем и как усиленно он сейчас работает.
--
Если я за целый день не напишу четырех строк хороших стихов, я не
могу спать.
Это
была правда. Работал он неустанно. <...>
Помню
Есенина в начале его славы. Его выступления в Политехническом музее.
Политехнический музей был в то время средоточием литературной жизни
Москвы. Он заменял поэтам и публике книги, журналы - все. Поэты,
числом до шестидесяти, выступали здесь. Поэты всяких направлений,
всяких фасонов, всяких школ. И, надо сказать, Есенин был здесь
первым. Есенин был в самом расцвете. Вещи одна одной лучше выходили
из-под его пера. И читал он великолепно, - правда, немного
театрально, но великолепно, чудесно читал! Как сейчас вижу его:
наклонив свою пышную желтую голову вперед "бычком", весь - жест, весь - мимика и движение, он тщательно оттенял в чтении самую
тончайшую мелодию стиха, очаровывая публику, забрасывая ее нарядными
образами и неожиданно ошарашивая похабщиной.
Он
рос. Критик В. П. Полонский уже тогда на докладах в Доме печати
называл его великим русским поэтом. Есенин уже не терпел соперников,
даже признанных, даже больших. Как-то на банкете в Доме печати,
кажется, в Новый год, выпивши, он все приставал к Маяковскому и чуть
не плача кричал ему:
--
Россия моя, ты понимаешь, - моя, а ты... ты американец! Моя Россия!
На
что сдержанный Маяковский, кажется, отвечал иронически:
--
Возьми пожалуйста! Ешь ее с хлебом!
Кто-то
из публики пренебрежительно сказал:
--
Крестьянин в цилиндре!
В
это время он долго и упорно работал над "Пугачевым". <...>
Последняя
встреча. Я был на одном литературном вечере, кажется - "Никитинские
субботники", когда вдруг с испугом говорят, что на вечер
врывается и скандалит пьяный Есенин. Я сейчас же вышел. Есенин был,
как мне показалось, трезвый, с Казиным, и пригласил меня в "Стойло
Пегаса". Помню, мы сидели там до закрытия, слушали цыганский
хор. После закрытия мы всю ночь ходили по Тверской. <...>
Говорили мы в ту ночь, конечно, о том, что нам было и есть всего
дороже, - о стихах.
Я
с удовлетворением отозвался о некоторых последних его вещах.
--
Ага! Ты наконец понял! Погоди, я скоро еще не то напишу!
Затем
он, по обыкновению, стал говорить, что Россия, вся Россия - его, а
не моя и не Казина, а тем более не Маяковского. Я "уступил"
ему Россию. Он плакал, мы целовались. Я смутно, но понимал, что ему
больно, что в нем что-то творится, что-то происходит, а что?..
С
нами был какой-то человек, не литератор, но близкий приятель Есенина.
--
Куда ты сегодня спать пойдешь? - спросил он Есенина.
--
А, право, не знаю! - как бы раздумывая, ответил Есенин. - Пойдем
хоть к тебе.
--
Да разве у тебя своей квартиры нет? - спросил я.
--
А зачем она мне? - просто ответил Есенин.
"Беспризорный
Есенин", - подумал я.
<1926>